"Комплекс мачо", продажная любовь и вкус человечины

http://www.genderstudies.info/sbornik/sbornik5.php

«КОМПЛЕКС МАЧО», ПРОДАЖНАЯ ЛЮБОВЬ
И ВКУС ЧЕЛОВЕЧИНЫ: ГЕНДЕРНЫЕ СОСТАВЛЯЮЩИЕ
ВЫЖИВАНИЯ В РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

Нарский В.

 Цивилизационное крушение России в круговерти революции 1917 г., гражданской войны, военного коммунизма, массовых крестьянских возмущений 1920-1921 гг. и беспрецедентной голодной катастрофы 1921-1922 гг. породило множество социальных и культурных парадоксов. Содержание одного из них – может быть, самого яркого и наименее изученного – в самом общем виде может быть описано следующим образом. В условиях распада социума происхождение и положение человека, несмотря на провозглашенную большевиками непримиримую классовую борьбу, не оказывали столь мощного воздействия на повседневное существование, как всеобщее оскудение и разорение. Многие специфические групповые модели поведения вытеснялись простейшими импровизациями на тему физического выживания. Однако одновременно, вопреки очевидному нивелированию социальной мотивации, парадоксальным образом вырабатывался и оттачивался богатейший арсенал форм социального активизма. Способы выживания инструментализировали многие привычные культурные коды и модели поведения, которые приобретали в экстраординарных условиях необычные контуры и новое наполнение [1].

Особенно отчетливо этот парадокс читается в провинциальной России. Удаленность от центров политической власти, неустойчивость и многократная смена власти, относительная неразвитость городской жизни и коммуникационной инфраструктуры, наконец, труднодоступность отдельных территорий благодаря специфике ландшафта – все это содействовало более свободному экспериментированию «снизу» в поисках стратегий выживания. Некоторые регионы, как, например, Урал, превратились в настоящий испытательный полигон борьбы за существование. Говорить о местной специфике стратегий выживания преждевременно, не имея в распоряжении проведенных по единой методике региональных и локальных исследований. Однако некоторые работы последних лет прямо или косвенно подтверждают эту гипотезу [2].

В обстановке социального хаоса половозрастной статус стал фактически единственным «объективно» различимым, а гендерные ориентиры приобрели особую значимость в аморфном социальном пространстве. Они, скорее спонтанно, чем целенаправленно, влияли на идеологию и поведенческие коды людей во власти и оказывали формирующее воздействие на стратегии выживания населения.

 Культ маскулинности во власти и за ее пределами

 В своем исследовании повседневного сталинизма Ш.Фитцпатрик охарактеризовала ВКП(б) 30-х гг. как «партию городских людей с сильным комплексом мачо: слова «борьба», «бой», «нападение» не сходили у них с языка» [3]. Очевидна генетическая связь гипертрофированной маскулинности советских коммунистов 30-х гг. с опытом революции, в которой значительная их часть прошла социализацию различных видов (включая вторичную и ресоциализацию). Впрочем, культ мужественности пронизывал пропагандистскую стилистику всех противоборствовавших режимов. Пропаганда представляла народ нуждающейся в опеке и руководстве страдательной величиной, наделяла его «женскими» качествами (пассивность, долготерпение, отсталость) и была направлена на неустанный поиск и воинственное разоблачение врагов. Большевистская пропаганда несомненно лидировала в культивировании воинственности, а метафора «фронт» осталась центральной для коммунистов и по окончании гражданской войны.

Маскулинизация официальных смысловых ориентиров, видимо, была результатом и побочным эффектом многих влияний – воинственной стилистики межпартийной борьбы и самоощущения революционных партий в поздней империи, атмосферы Первой мировой войны, выдвинувшей насилие в ряд общепризнанных средств решения общественных конфликтов, и фронтового опыта ее непосредственных участников, неустойчивости власти и ненадежности существования, возраставших на протяжении ряда лет.

Есть основания считать, что маскулинные образы пропаганды, особенно большевистской, в значительной степени строились «снизу», под давлением «простонародного» дискурса. Об этом свидетельствует доминирование характерных для патриархальных обществ представлений о мужских достоинствах – твердости, самоотверженности, хладнокровии, презрении к («женским») эмоциональным и интеллектуальным колебаниям [4]. Гендерную окраску приобретала и большевистская враждебность к церкви как воплощению отсталости и прибежищу «выживших из ума старух».

О том, что культ мужественности опирался на массовые подвижки в умонастроениях, свидетельствует эскалация агрессии во время революции. Она запечатлена в иррациональной жестокости уличных расправ с (бывшими) представителями власти и пойманными с поличным или мнимыми преступниками, брутальности публичных казней и издевательстве над заложниками.

Повсеместный взрыв погромного передела имущества 1917 г. в значительной степени провоцировался солдатами городских гарнизонов и возвращавшимися с фронта в деревню крестьянами. Характерно, что эти действия оправдывались с помощью доиндустриальных клише о настоящем мужчине: демонстрация удачливости, готовности к риску, показное молодечество проходят красной нитью через эти акции.

«Комплексом мачо» были отмечены и повседневные поведенческие установки носителей властных полномочий. Предпочтение репрессивных, «военных» решений самых мелких, будничных проблем, угрозы по любому поводу законами военного времени и почти мистическая вера в свою правоту отличали их фразеологию и поведенческую стилистику. Неотъемлемой частью маскулинного габитуса людей власти было также демонстративное богоборчество.

Еще более явно маскулинность довлела в частной сфере. Немногие сохранившиеся дневниковые записи молодых мужчин – мелких советских и партийных функционеров – насыщены жаждой успеха любой ценой, любовными фантазиями и пренебрежением к женщине как орудию плотских утех [5].

Вопреки пафосу обновления мира в русской революции торжествовали традиционные гендерные стереотипы. Апология мужественности стала одним из нечаянных побочных эффектов социального распада и чрезвычайных методов управления неокрепшей власти.

 Гендерные аспекты социального протеста

Гендерная составляющая отчетливо читается и в акциях коллективного сопротивления населения слабой и агрессивной власти. Наблюдается достаточно ясная граница между мужскими и женскими формами протеста, отражающая традиционное разграничение сфер деятельности мужчин и женщин, гендерных идеалов и ролей. Рабочие стачки и крестьянско-казачье повстанчество были преимущественно формами мужского активизма, городские продовольственные волнения и сельские «бабьи бунты» против реквизиций продовольствия – женскими.

И «мужские», и «женские» формы открытого протеста сочетали культурные компоненты различных эпох. Они были воплощенной «одновременностью разновременного» (Э.Блох), представляя собой сложную комбинацию «темного» стихийного возмущения с современными рациональными тактиками и элементами организации. Рабочие стачки приурочивались ко времени наибольшей неустойчивости власти, им предшествовал переговорный процесс. Их главным мотивом являлся страх потерять рабочее место или недостаточность вознаграждения для исполнения (мужской) роли добытчика средств существования и главы семьи. Повстанческое движение в деревне и станице сочетало архаичное вооружение и тактику крестьянской войны с новейшим опытом подготовки и ведения боевых действий, вынесенным с фронтов мировой войны – созданием штабов и комендатур, комплектацией крестьянских армий на основе мобилизации по возрастам, строительством «окопов», преграждавших въезд в деревню [6].

«Женские» формы коллективного и открытого протеста были сосредоточены на проблемах приобретения или сбережения продовольствия – традиционной сфере деятельности женщины, несущей на своих плечах бремя домашнего хозяйства. Городские продовольственные волнения с активным участием женщин в общем и целом ограничиваются 1917 г. К этому времени относятся самочинные обыски торговцев, беспорядки на рынках и в очередях у продовольственных лавок, разграбление товаров или их насильственная продажа по пониженным ценам, расправы с представителями продовольственных служб и разгромы винных складов. Женские волнения в сельской местности приходятся преимущественно на вторую половину 1920 – первую половину 1921 г. – время проведение разорительной продразверстки и не менее тягостного сбора продналога «под метлу». «Бабьи бунты» выливались в отказ сдавать хлеб государству, нападения на обозы с реквизированным продовольствием, разграбление ссыпных пунктов. Женское движение на селе было более организованным, чем в городах. Это было связано с повышением роли женщин в деревенской жизни в годы мировой войны. Руководящую роль в сельских беспорядках играли стихийно создававшиеся организации женщин-красноармеек. Как сообщалось в южно-уральских чекистских сводках рубежа 1920-1921 гг., «женские комитеты местами захватили власть в свои руки» [7].

Однако под влиянием опыта революции население все более склонялось к выживанию с помощью индивидуальных и не афишируемых действий в обход закона.

«Женские» техники приспособления

К специфически женским стратегиям выживания чаще всего относят проституцию. Эта тема, длительное время табуированная в российском историографическом цехе, лишь недавно стала предметом пристального анализа [8]. В условиях социального хаоса и произвола женщина являлась беззащитным объектом мужских домогательств со стороны тех, кто обладал минимумом властных и материальных ресурсов. Под влиянием оскудения жизни, распада товарно-денежных отношений и инфраструктуры развлечений обезличенные половые контакты претерпели характерную трансформацию: профессиональная сексуальная коммерция сошла на нет, торговля любовью превратилась в «дополнительный заработок» и средство получения дефицитных услуг. Субъектами разовой и систематической «подсобной» проституции прежде всего оказывались женщины, оставшиеся без средств к существованию из-за «неправильного» происхождения, утраты кормильца или потери рабочего места.

Неопределенная позиция государства в отношении проституции еще более усугубляла положение торгующих телом женщин: ни один из режимов не пошел дальше декларативного запрещения проституции. Причины этого невнимания лежат на поверхности. Обилие проблем и недостаток средств у властных инстанций позволяли смотреть на этот феномен как на второстепенный. Поставить нелегальную «подсобную» проституцию под государственный контроль было невыполнимой задачей вследствие ее размаха. Наконец, не исключено, что маскулинные идеологические клише власть предержащих обусловили широкую амплитуду колебаний интерпретации продажных женщин – от жертвы старого порядка до преступниц.

К преимущественно женским способам борьбы за существование, видимо, следует отнести и совокупность методик по сбережению пищи: технологии консервирования и экономии продуктов, использовании экстраординарной рецептуры, заготовку и приготовление суррогатов пищи. Наконец, к женским методам выживания следует отнести и явление с, на первый взгляд, «неженским лицом» – людоедство и трупоедство, масштабы которого во время голодной катастрофы 1921-1922 гг. не поддаются точной реконструкции. Его практиковали преимущественно женщины из сельских местностей, охваченных голодным бедствием, – представительницы национальных меньшинств, «ядро» питания которых составляла мясная пища, а также жительницы в прошлом зажиточных казачьих станиц. Ни те, ни другие не имели опыта заготовки и потребления суррогатов. Среди жертв женщин-людоедок значительное место занимали собственные дети младшего возраста. Шокирующее, на первый взгляд, поведение женщин поддается, тем не менее, рациональной интерпретации. Смерть детей от голода и картина их предсмертных мучений рождали искушение прекратить их муки и воспользоваться их останками для поддержания собственной жизни. Будучи существами, биологически более жизнеспособными, женщины сохраняли рассудок, что проявлялось в их поведении во время подготовки и осуществления убийств, приготовления пищи, а также отражалось в их осмысленных объяснениях своих действий на допросах. Представители мужского пола, потреблявшие в пищу человеческое мясо или проявлявшие склонность к этому, были охвачены, судя по ряду свидетельств, тяжелыми психическими расстройствами.

Несмотря на революционные декларации нового режима, многие традиционные культурные стереотипы, в том числе и гендерные, не канули в прошлое. Трансформация гендерных представлений в революционной России может быть описана как культурная модель «смешения языков»: как и прочие культурные феномены, они не устарели или пришли в негодность, а начали функционировать в новой, необычной ситуации необычным образом.

 Примечания

 1.       Подробнее об этом на региональном материале см.: Нарский И.В. Жизнь в катастрофе: Будни населения Урала в 1917-1922 гг. М., 2001. С. 368-559.

2.       См., напр.: Figes O. Peasant Russia, Civil War: The Wolga Countryside in Revolution. Oxford, 1989; Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционного насилия. М., 1997; Raleigh D. Experiencing Russia’s Civil War: politics, society and revolutionary culture in Saratov, 1917-1922, Princeton, 2002; идр.

3.       Фитцпатрик Ш. Повседневный сталинизм. Социальная история Советской России в 30-е годы: город. М., 2001. С. 26.

4.       Подробнее о структуре традиционных представлений о гендере см.: Митина О.В., Каспер А., Низовских Н.А. Идеология маскулинности в России: постановка проблемы и экспериментальные исследования // Общественные науки и современность. 2003. № 2. С. 164-176.

5.       Подробнее см.: Нарский И.В. Указ. соч. С. 446-447, 454.

6.       Подробнее см.: Подшивалов И. Гражданская борьба на Урале. 1918-1919 (Опыт военно-исторического исследования). М., 1925. С. 178-189.

7.       Объединенный архив Челябинской области. Ф. 77. Оп. 1. Д. 127. Л. 71; Д. 344. Л. 1.

8.       См.: Лебина Н.Б., Шкаровский М.В. Проституция в Петербурге (40-е гг. XIX в. – 40-е гг. ХХ в.). М., 1994; Лебина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920-1930 годы. СПб., 1999.

 

 

Периоды истории:

Ключевые слова: